ИБ: А как складывались отношения Философова с русской эмиграцией в Варшаве? Он был «белой вороной»?
ПМ: Честно говоря, таких русских эмигрантов, которые бы представляли из себя что-то выдающееся в интеллектуальном отношении, в Польше было очень немного. Были различные издательские проекты, но ни один из них долго не продержался. В межвоенный период в Польше выходило в общей сложности около двухсот русскоязычных газет и журналов — не одновременно, конечно. Но дело даже не в этом. Просто все эти люди до Философова интеллектуально не дотягивали.
ИБ: А поэты? Насколько я знаю, в начале 20-х годов в Варшаве было русскоязычное поэтическое объединение «Таверна поэтов»...
ПМ: Оно тоже просуществовало недолго. В ближайший круг Философова входил очень интересный поэт и переводчик Владимир Бранд. Он, кроме прочего, был одной из ключевых фигур в Народно-трудовом союзе российских солидаристов, полутеррористической организации русской эмиграции, у которой в Польше была своя штаб-квартира. В эту организацию входили очень молодые и темпераментные люди, готовые душить большевиков голыми руками. Небольшие воруженные группы этих людей в 30-е годы переходили советскую границу с диверсионными целями. И почти все они погибли. Философов очень хорошо относился к Бранду, но считал, что он и его товарищи понапрасну губят свои молодые жизни.
ИБ: А какую из польских политических сил Философов поддерживал?
ПМ: Он был сторонником Пилсудского. В целом же он очень не любил левых. В этой его неприязни к левакам была какая-то одержимость. Он потому и ненавидел авангард в искусстве, потому что считал его детищем левой идеологии.
И хотя он был, безусловно, полонофилом, и настолько хорошо знал польский язык, что постоянно использовал в речи, как устной, так и письменной, польские слова, его любовь к Польше не была слепой. И кое-что ему, конечно же, активно не нравилось, например, польский антисемитизм. В 1929 году открытие съезда польских писателей в Познани совпало с волной еврейских погромов. И Философов возмутился, что писатели — авторитеты! — никак на это не отреагировали.
Он был немного катастрофистом, предвидел грядущие ужасы Второй мировой войны и призывал левых и правых поменьше ссориться между собой, поскольку скоро придет всемирный потоп, который захлестнет все эти столики в кафе с их болтовней, политическими разборками и межпартийными интригами.
ИБ: В 1939 году так оно и случилось...
ПМ: Пользуясь журналистской метафорой, он говорил, что Польша станет всего лишь приложением к главной газете, и при этом еще неизвестно, насколько экстренным.
ИБ: Где Философов встретил Вторую мировую войну?
ПМ: В санатории в Отвоцке — он очень болел перед войной. Там Философов и умер в 1940 году. Последние два года его жизни были омрачены еще и постоянным страхом: Польшу оккупировала нацистская Германия, которая в то время была союзником Советского Союза. Так что немцы по чьему-либо доносу или просьбе советской стороны в любой момент могли его арестовать, чтобы отдать «на растерзание» НКВД. Но то ли о Философове забыли, то ли не могли найти... Так или иначе, он постоянно носил с собой пузырек с ядом — на случай, если за ним придут.
ИБ: Сохранилась ли могила Философова?
ПМ: Да, он был погребен на православном кладбище в Варшаве.
ИБ: А как обстоят дела с увековечиванием памяти о Философове в Польше? Именем Савинкова, например, была названа улица в Варшаве...
ПМ: Любопытно, что среди интеллигенции социалистической Польши Философов был более известен, чем Савинков. Потому что он оставил такой глубокий след в культуре... Когда вышло первое издание дневников Марии Домбровской — там упоминался Философов. Ивашкевич написал о нем в статье под названием «Мережковские» — кстати, неслыханная дерзость по тем временам, так назвать статью, и ведь цензура пропустила. Из эмиграции приходили тексты Чапского, который тоже о нем вспоминал. Ну, и существовала легенда о «Домике в Коломне», с которой мне, кстати, приходилось бороться.
ИБ: Почему бороться?
ПМ: Потому что, как это часто бывает с легендой, все очень сильно преувеличивалось. Говорили, что состоялось чуть ли не полсотни заседаний, что через «Домик в Коломне» проишло около трехсот человек. Что ж, у «Домика» была своя слава.
А что касается памяти... Профессор-театровед Ежи Тимошевич тоже очень интересовался «Домиком в Коломне», и не раз говорил, что на стене дома на улице Хотимской, где проходили заседания клуба, необходимо повесить мемориальную доску. Но этот дом и так весь увешан мемориальными табличками — ведь там жили Гомбрович, профессор Татаркевич.
ИБ: А Гомбрович знал о «Домике в Коломне»?
ПМ: Его это, скорее всего, просто не интересовало. Да и вообще, отношение к русским эмигрантам в тогдашней Варшаве было несколько ироничным. Достаточно вспомнить стихотворение Константы Ильдефонса Галчинского «Пять доносов» или более позднее стихотворение Збигнева Херберта «Притча о русских эмигрантах», герои которых шумно пьют, буянят и вешаются. Но, с другой стороны, жива была глубинная память о Философове, отразившаяся в дневниках Налковской, Домбровской, статьях Чапского, Ивашкевича. Конечно же, часто упоминал о Философове русский поэт-эмигрант Лев Гомолицкий — и немудрено, он ведь был секретарем всех заседаний «Домика в Коломне». Правда, Гомолицкий упоминал Философова, не называя... его фамилии: после 1945 года Гомолицкий остался в Польше, стал польским писателем, так что о тесных довоенных контактах с русской «белой» эмиграции лучше было забыть. Тем более, что Гомолицкий был еще и секретарем редакции газеты «За свободу!». Опасная биография.
ИБ: Какое самое важное послание оставил нам Философов?
ПМ: Самое важное? Это убеждение в том, — и Гедройц после войны разделял эту точку зрения — что самым важным для человечества является культура. Не общественно-политические институты, не армия — все это чушь. Самое важное — это культура. А еще — vzaimoponimanie (произносит по-русски — ИБ).
ИБ: Что ж, на этой оптимистической ноте...
ПМ: ...на этой оптимистической ноте предлагаю выпить водки. Na zdrowie!