Ниже представляем вашему вниманию две работы, посвященные личности и творчеству Юзефа Чапского.
ЮЗЕФ ЧАПСКИЙ
визуальное искусство
Биографию будущего художника в значительной степени формировала его семья, круг юношеского чтения (письма Станислава Бжозовского, Януша Корчака, Стефана Жеромского, произведения Льва Толстого с его пацифистскими идеями), а также принадлежность к религиозному сообществу, созданному братьями Антонием и Эдвардом Марыльскими в охваченном революцией Петрограде (ради этого Чапский покинул 1-й полк Креховецких улан, куда поступил добровольцем в 1917 году).
В дальнейшей биографии Чапского тесно переплелись судьбы художника и «свидетеля эпохи». В 1918 году он поступил в класс Станислава Ленца в варшавскую Школу изящных искусств. Однако вскоре прервал обучение, чтобы по поручению военного руководства отправиться в Россию на поиски пропавших без вести офицеров своего полка. Во время выполнения этой миссии он познакомился и сблизился с Дмитрием Мережковским. Это интенсивное, глубокое общение с русским мыслителем привело к тому, что несостоявшийся художник отказался от пацифистских идеалов и принял участие в военных действиях 1920 года. По окончании войны он продолжил обучение, на этот раз в краковской Академии художеств. Среди его учителей были Войцех Вейс и Юзеф Панкевич. В 1924 году при содействии последнего и вместе с группой его учеников (Яном Цыбисом, Артуром Нахтом-Самборским, Петром Потворовским и др.) Чапский уехал в Париж. Эта группа стала известна под названием «Парижский комитет».
Во Франции молодые люди приступили к фундаментальному изучению творчества старых мастеров. В то же время они живо интересовались искусством последних десятилетий и работами самых актуальных авторов. Прежде всего, их привлекало творчество импрессионистов и постимпрессионистов. Творчество таких мастеров, как Поль Сезанн, было для них культовым (впоследствии Чапский посвятил ему одно из главных своих эссе под названием «О Сезанне и художественном сознании», 1937). Спустя несколько лет, в 1931 году, Чапский вернулся в Польшу и осел в Варшаве. Здесь он активно включился в жизнь столичной творческой интеллигенции: выставлялся с художниками-капистами (капизм – направление в живописи, особенно популярное в Польше во втором десятилетии межвоенного периода. Название происходит от двух первых букв «Парижского комитета» (пол. Komitet Paryski) – прим. ред.), участвовал в дискуссиях об искусстве в качестве критика. Именно к этому периоду относятся первые его очерки, публикуемые, в частности, на страницах журнала «Głos Plastyków». В это же время Чапский издал монографию о творчестве Панкевича (1937).
Собственное живописное творчество Чапского того периода находилось в орбите воздействия эстетики капистов. В 30-е годы Чапский писал свои натюрморты именно в этой манере («Натюрморт», 1930), интерьеры («Трамвай», «Оркестр», оба 1935 года), портреты (например, Миры Зиминьской, 1935), пленэрные сцены («В парке», «Лесная опера в Сопоте», 1937), лишь изредка переходя от светлых тонов к более интенсивной палитре цветов. Некоторые из этих композиций предвосхищали последующий интерес автора к изысканному (в японском стиле) кадрированию пространства («Зеркала», 1937), которое – в гораздо более радикальной версии – стало характерной приметой значительной части его послевоенного творчества.
В самом начале Второй мировой войны Чапского мобилизовали, вскоре он оказался в советском плену. После освобождения и вступления в армию генерала Владислава Андерса он вновь получает важное задание от военного руководства: выяснить судьбу польских офицеров, которые – как впоследствии оказалось – были арестованы НКВД и расстреляны. Шокирующие результаты своих поисков он представил сначала в «Старобельских воспоминаниях» (1945), а затем в книге «На бесчеловечной земле» (1949) (на русском языке обе книги под одной обложкой вышли в 2012 году в издательстве «Летний сад» – прим. ред.). С армией Андерса Чапский прошел долгий боевой путь до самого Багдада. Там он публиковал фельетоны в польской прессе («Orzeł Biały», «Kurier Polski»). В 1945 году Чапский прибыл в Рим, а в 1946 году поселился во Франции, где вошел в круг Литературного института. В его создании Чапский участвовал вместе с Ежи Гедройцем и Густавом Херлингом-Грудзинским (и даже поселился в редакции Института в Мезон-Лаффите в пригороде Парижа). В течение нескольких следующих десятилетий он работал политическим обозревателем журнала «Kultura», однако публиковал там главным образом эссе об искусстве и фрагменты своих знаменитых дневников, которые вел с самого начала войны. Эти дневниковые записи, как изданные, так и оставшиеся в рукописном виде объемные «тетради», со временем принесли ему не меньшую славу, чем его богатая биография и нашедшие своих преданных поклонников и коллекционеров (самым серьезным из них является швейцарец Ричард Эшлиман) произведения Чапского-художника.
Чапский сотрудничал также с другими изданиями, в частности, с лондонским еженедельником «Wiadomości» и французским «Prévues». Активность Чапского на ниве журналистики закрепила за ним статус морального авторитета, каковым его признавали польские читатели как в стране, так и за рубежом.
После 1945 года Чапский одинаково активно действовал в двух сферах: он параллельно занимался рисованием и писательством (его эссе были главным образом посвящены искусству, но не только – Чапский был проницательным комментатором литературных произведений, в том числе шедевра Марселя Пруста и работ Станислава Бжозовского). Наследие Чапского-художника, не слишком хорошо изученное из-за отсутствия цельного корпуса работ, неоднородно и с художественной точки зрения непоследовательно. Эта неоднородность определялась многообразием интересов автора, при этом темперамент художника с самого начала подталкивал Чапского к преодолению догматических правил, внушенных капистам их гуру Цыбисом. Чапскому стали более близки мастера экспрессии (Хаим Сутин, Николя де Сталь), которые акцентировали не самоценность цвета, а его внутреннюю силу. Для извлечения этой силы Чапский смело применял диссонансы. Выразительность образов подчеркивала также композиция: обычно свободная, открытая, со смелым кадрированием и деформацией, порой даже гротескная.
После войны одним из основных мотивов творчества Чапского стал простой, серый, часто старый и бедный человек, одинокий в суматохе большого города («Человек в зале ожидания», 1960; «Электрический бильярд», 1981). Однако зачастую экзистенциальный посыл и те теплые чувства, которые Чапский питал к своим героям, уходили на дальний план, меркли по сравнению с той страстностью, с которой он применял смелые композиционные решения и диссонирующие цвета. Со временем художник отошел от этой формулы, прежде всего в пейзажах — в особенности созданных в последние годы жизни, когда он стал терять зрение и рисовать становилось все труднее. К этому периоду относятся главным образом пейзажи — полные воздуха и покоя, просторные, написанные широко, свободно («Фиолетово-золотой пейзаж», 1980), а также скромные натюрморты, где обычно изображались самые простые предметы, окружающие художника в его комнатке в Мезон-Лаффите («Натюрморт с фруктами и графином», 1985; «Две белые чарки», 1987). Нередко эти работы производят впечатление написанных наспех. Отраженная в них интенсивность восприятия мира сравнима с рисунками автора, на первый взгляд неловкими, но при этом непретенциозными и трогательными. Часть из них — самостоятельные работы, часть — эскизы на страницах дневников и писем. Вплетенные в ритм рукописных текстов, они представляют собой хронику жизни Чапского. Такой же личностный, исповедальный характер носят эссе автора («Глаз», 1960; «Глядя», 1983 и 1996; «Читая», 1990), которые признаны выдающимися литературными произведениями. Что же касается живописного творчества Чапского, которое в последние годы становится все более известным благодаря выставкам (первая послевоенная польская экспозиция была организована в 1957 году, следующая лишь в 1986 году; затем выставки проводились уже часто) и изданиям (альбом «Чапский», подготовленный Иоанной Поллак, 1993; антология «Чапский и критики», 1996), оно по-прежнему является предметом дискуссий.
Автор: Малгожата Китовская-Лысяк, Институт истории искусства Католического люблинского университета, кафедра теории искусства и истории художественных доктрин, декабрь 2001 год.
ЮЗЕФ ЧАПСКИЙ
Биографический очерк
Он должен был погибнуть от выстрела в затылок, но благодаря счастливому стечению обстоятельств дожил почти до ста лет, став за это время свидетелем по делу о своих убитых на «бесчеловечной земле»товарищах и обвинителем их палачей. Ему была суждена слепота, но по примеру Баха и Бетховена, Пьеро делла Франческа и многих других, прежде чем погрузиться во тьму, он создал полное света и цвета произведения, чем обманул судьбу и преодолел свою немощь. Ему предстояло усомниться и в пере, и в кисти («Я не родился художником…», «В принципе, я считаю себя дилетантом», — повторял он неоднократно, будучи по природе весьма скромным), но помогая кисти пером (а творческой интуиции интеллектом) он стал для нескольких поколений мастером и авторитетом, большим художником и глубоким теоретиком искусства, признанным писателем и публицистом. Он снима угол у Гедройца, в надстройке в Мезон-Лаффите, причем гедройцевские «паломничества» почти всегда заканчивались многочасовыми посиделками у Юзека Чапского, который практически в обязательном порядке дополнял, а вернее смягчал и гуманизировал «Культуру» и самого Великого Заслуженного Редактора. У Чапского было что-то от рыцаря печального образа, от пришельца с другой, немного лучшей, планеты, он производил впечатление существа столь «нежизненного», что убийство этого оригинала, этого Дон Кихота даже для профессиональных убийц, даже в огненной печи, в самом центре катакомбы было бы каким-то недоразумением или бестактностью. Принято говорить о невероятном везении этого весьма своеобразного человека, похожего на двухметровый шест, накрытый обширной одеждой, интеллектуала с наивной душой, чистым сердцем и улыбкой ребенка. Действительно, минимум дважды скорее чудом, чем ловкостью, скорее прямолинейностью, чем какими-то уловкамт, Чапский выбирался из таких передряг, которые для других оканчивались трагически. Он выходил победителем из разрывающих его душу отнюдь не шуточных противоречий, будучи солдатом в самое худшее для пацифистических и евангелических идей военное и революционное время (1971). Он решил н е у б и в а т ь и никогда не поступаться этим принципом.
То, что считалось везением Чапского, уцелевшего в самом эпицентре русского (1918), а затем советско-сталинского (1941) ада, когда он дважды, выполняя невыполнимые миссии, искал сгинувших в военном лихолетье и, как потом оказалось, методически уничтоженных солдат, на самом деле было новым и, что самое удивительное, эффективным качеством, привнесенным л и ч н о, а не в виде безличностной идеи, в страшный мир, изголодавшийся по элементарным, человеческим ценностям. Сам Чапский едва ли осознавал свою силу и свою истинную миссию, свою разоружающую своей безоружностью д о б р о т у. Но это не беда, коль скоро это чувствовали другие, хотя бы полковник Дзевицкий, отправивший отщепенца-«дезертира» с первой поисковой миссией в большевистский Петроград, или генерал Андерс, доверивший своему «культурному» подчиненному выяснить судьбу захваченных советами после 17 сентября 1939 года польских офицеров, что завершилось катынской сенсацией. Эту эманацию доброты ощущали также постояльцы и гости Мезон-Лаффита, сначала, до 1954 года, «на Корнеле» (улица Пьера Корнеля, 1), потом, до самого конца, на авеню Пуасси 91, откуда – с немалым трудом – в середине января 1993 года был вынесен специально изготовленный гроб с телом Юзефа Чапского.
Чапский принадлежал к аристократической и космополитичной, широко разветвленной семье Чапских и Гуттен-Чапских, уходящей своими корнями в Чехию, Германию, Австрию, Инфлянтское воеводство и Польшу. Он родился 3 апреля 1896 года в семье Ежи Чапского и Юзефы Леопольдины Тун. Местом его рождения была Прага, а конкретнее – огромный дворец Тунов, который спустя годы Юзеф вспоминал как «замок со ста гостиными», но настоящим домом его детства было родовое имение отца в Прилуках под Минском, представлявшее собой остров польскости среди белорусского моря. В семь лет он потерял мать. Его воспитанием и образованием занялись опекуны (с неохотно вспоминаемым Вацлавом Ивановским во главе) и гувернантки. Именно Ивановский выдумал для молодого панича «восточное направление»: Санкт-Петербург и Царское село, гимназия, юриспруденция и Пажеский корпус, который должен был защитить его от отправки на фронт. Все бы так и было, если бы не мечта служить родине с оружием в руках, странная для такого – как он сам это сформулировал – «страстного толстовца». В Дукоре под Минском Чапский записывается прапорщиком в Первый полк Креховецких улан и… тут же обнаруживает в себе непреодолимые пацифистские и антивоенные наклонности, которые открыто пропагандирует среди солдат и офицеров. В начале 1918 года по пути в Бобруйск Юзеф Чапский вместе с двумя привлеченными на свою сторону братьями Марыльскими: Антонием, который вскоре объявит себя пророком нового движения, и не столь фанатичным Эдвардом, спарывают с мундиров малиновые лампасы и увольняются из армии.
Они едут проповедовать новую веру в духе толстовской «каратаевщины» с примесью мистицизма и выбирают самое абсурдное и самое опасное место: послереволюционный, большевистский, атеистический Петроград. Когда к ним на месте присоединяются две старшие сестры Юзефа Мария и Карла (Каролина), возникает самое необычное и, пожалуй, самое элитарное социально-религиозное движение из пяти человек. И, как это уже неоднократно случалось в истории, хотя бы при Ироде или Нероне, самое наивное, инфантильное движение появляется на месте самой масштабной угрозы, во времена полного обесценивания жизни. Как это ни парадоксально, но именно такие начинания не раз заканчивались жертвенной победой. Марыльско-чапское движение, к счастью рассыпалось само по себе (болезнь отца в Прилуках и Минске, романтические пертурбации «пророка» в отношениях со своими последовательницами, отсутствие адептов, внешние обстоятельства), что не дало большевикам повода подвергнуть жестокому испытанию его силу и идейную глубину. Но кое-что от опыта пламенных увлечений молодости и наивной веры «святых юнцов» осталось у Чапского до конца.
Как это порой бывает в жизни, после кампании 1920 года и после мобилизации сентября 1939 года с поступлением в Восьмой уланский полк, пройдя в 1941–1945 годах весь боевой путь с Полькой армией генерала Андерса, Юзеф Чапский, ярый и убежденный пацифист, заканчивает службу кавалером ордена Virtuti Militari в чине майора Войска Польского.
Чапский как искусствовед, теоретик или, скорее, философ творческого акта, если его читать внимательно и глубоко – импонирует эрудицией, живостью, оригинальностью, смелостью и смирением. И как автор «Глаза», «Глядя», иллюстративных фрагментов дневников (тех самых знаменитых «Вырванных страниц»), среди живописных дел мастеров, возможно, не имеет себе равных.
Глаз, что было прекрасно известно Чапскому, является универсальным органом: он улавливает и усваивает не только художественные линии и формы, но также буквы и предложения. Поэтому сборнику «Глядя» соответствует столь же объемный сборник «Читая». Глаз скользит по изысканным, порой оказывающим некоторое сопротивление, капризным фразам, которые заставляют глубже задуматься над текстом, по хорошо известным или ничего в первый момент не говорящим фамилиям или названиям – и вот мы уже понимаем, что Херлинг-Грудзинский дал весьма меткую оценку своему старшему коллеге из группы деятелей «Культуры» (кстати говоря, в некоторой степени и конкурента в изображении «бесчеловечной земли» – лагерной, сталинской России):
«Он был человеком невероятного благородства, большой чуткости и необычайной впечатлительности. (...) Он обожал и глубоко переживал чтение. Сегодня этого уже не встретишь: такой увлеченности чтением. Книга, которая ему нравилась, была для него большим переживанием. Он умел читать вслух, особенно Норвида, которого обожал».
Говоря о круге чтения Чапского, следует вспомнить его любимые философско-литературные тексты, ибо он больше всего любил глубокую литературу и мысль, выраженную красивым, образным и сильным словом. Это, прежде всего, русские авторы: Толстой, Достоевский, Мережковский, Философов, Ремизов, Розанов, произведениями которого он зачитывался и о котором писал книгу, которую, к сожалению, ему так и не удалось завершить. Из русских поэтов ближе всех по духу был Александр Блок.
За превращение молодого Чапского в пацифиста в той же степени, что и Толстой, ответственен Ромен Роллан. Взбудораженные прочтением в 1915 году призыва Роллана ко всем людям доброй воли под названием «Над схваткой» Юзек с сестрой шлют восторженное письмо автору. В середине двадцатых годов сознанием Чапского завладел, причем надолго, Марсель Пруст. Его цикл «В поисках утраченного времени» тронул молодого и впечатлительного художника до глубины души, открыл ему новые пласты духовности, сделал чувствительным к европейскому спиритуализму и творческой роли субъекта (le moi) в художественном творении мира. Его наглядно характеризует также следующий воистину сюрреалистический эпизод: в 1940 году, в Грязовце, чудом уцелев в катынской бойне, он декламирует наизусть товарищам по несчастью цикл лекций об авторе «Утраченного времени». Словно бы эти вещи – время, существование, искусство – были важнее, чем оказавшаяся в опасности жизнь.
В любом случае, широкой публике Чапский стал известен прежде всего как свидетель-документалист, как автор «Старобельских воспоминаний», «Правды о Катыни», распространяемых подпольно брошюр и книги «На бесчеловечной земле» (Литературный институт, Париж, 1949, первое официальное польское издание: Czytelnik, Варшава, 1990). Чапский скрупулезно проверил корректность всех сведений, тщательно отчитывался по каждой голове пленного – пропавшей или, как это впоследствии оказалось, простреленной. Именно Чапский, несмотря ни на что, не перестал видеть в русском брата-человека. Он не перестал – в самых жуткой лагерной обстановке, среди живых скелетов и отмеченных смертью лиц своих товарищей – доверять жизни, искать красоту и спасения.
«Очень скоро после прибытия в лагерь я заболел воспалением легких. С 40-градусной температурой, плюясь кровью, я попал в санчасть. (…) И это было все. Тем не менее я получил чистую рубаху, и когда меня положили в малюсенькую комнатку с пятью туберкулезниками, мне показалось, что я почти в раю. (…) Это прозвучит странно, но эти три или четыре недели, проведенные в больнице, я отношу к почти счастливым. (…) Потом температура стала падать, возвращались силы. И тогда я решил спасать мозги от застоя, пытаясь вечерами, когда мои товарищи уже спали, писать по памяти историю живописи от Давида до наших дней. Записанную бисерным почерком тетрадку (...) с моей историей (…) я потерял в тюрьме между Старобельском и Грязовцом, но она мне пригодилась, потому что эта работа помогла мне многое вспомнить. (…) Многолетняя художественная деятельность развила во мне в последние годы перед войной очень живое и, собственно, стабильное отношение к природе. (…) Но с сентября [27 сентября 1939 года Чапский попадает в советский плен] в течение многих недель у меня было ощущение полного разрыва контакта с природой, отсечения от нее. Самый красивый закат, самый необычный вид, все это было для меня совершенно чуждо. Потому так сильно врезался мне в память первый вновь пережитый пейзаж. Был уже конец ноября, на заре за красными стенами нашего здания вдруг “взорвалось” бенгальское небо, полное розовых, блестящих, словно бы электрических туч, пронизанных полосами яркой лазури. На этом фоне большое, недавно построенное ограждение из мощных заостренных бревен светилось золотисто-рыжим светом, деревянная будка, не освещенная лучами солнца, приобрела цвет сапфира, а вдали за оградой были видны большие деревья со светло-синими, светлее неба, стволами, покрытые, унизанные тысячами черных галок и ворон. Потом, неделя за неделей, понемногу возвращалось переживание форм и цветов. Это был признак постепенного возвращения к жизни, даже к радости жизни, вопреки всему».
С течением времени все более заметно, что Чапский был особенным. Видно, что он был красив. Внешне, своей биографией, убеждениями, творчеством он не был похож ни на кого. Оригинал, полный самых удивительных, трогательных противоречий. Немного Дон Кихот, немного Пьер де Баярд. Мужественный художник, тонко чувствующий солдат. Небанальный, немного рассеянный, хаотичный, и потому очень человечный мыслитель. Друг. Теплый, красивый человек.
Автор: Анета Вятр, май 2007.