Это разные Саломеи, углем или сангиной, одна из них тушью, я помню все: но Саломея во плоти, а вернее в теле, эта Саломея, более или менее подлинная, берет алюминиевую шкатулку, хорошо мне известную, баюкающую внутри на красном бархате стеклянный шприц в корпусе из нержавеющей стали и позолоченные иглы, мы разделим морфин в бутылочке по объему, две пятых Сале, три пятых мне, первая часть для меня, себе инъекцию Саля сделает сама, я это не очень, но сначала она открывает бургундское, подкладывает мне под плечи подушки, спрашивает, удобно ли, я пью, совсем голый, а она стягивает ленту на моем предплечье, туго, как опытная сестра находит вену, охлопывает ее, вводит под кожу золотую иглу и медленно толкает поршень. (...)
Потом. Я тону в тепле. Бургундское парит. Рядом с моим собственным телом мое тело Сали. Оба моих тела наги. Мой язык Сали облизывает иглу. Всегда облизывает иглу. Текущее в мое тело Сали тепло. Текучее счастье и мое тело Сали возвращается к поцелую.
А я падаю. Саля накрывает два моих тела перинами, перьями, приникает ко мне, я падаю в теплую, мягкую тьму, темную, как любовный спазм, впаянный в часы Сальвадора, темную, как размякший теплый свинец, внизу живота моего родится восторг, он набухает и лопается, и проливается каскадами блестящей тьмы, в легкие, в горло, в пах, в уд, к ногам, к кончикам пальцев, и выливается из меня и облепляет мир. И все проявляется и все гаснет.