Откуда воообще берутся такие идеи? Зачем подливать масло реального исторического ужаса в огонь привычного литературного хоррора с его вполне предсказуемыми сюжетами и приемами? Тем не менее подобная литература существует как в Польше, так и в других странах Цетральной и Восточный Европы — более того, это не маргинальные эксперименты, а бестселлеры, выходящие большими тиражами, привлекающие внимание критики и вызывающие оживленные дискуссии в обществе. Зачем и почему их создают? Откуда берется такая литература, какие вопросы она перед нами ставит и какой требует реакции?
Поп-культура (и прежде всего самые повествовательные ее жанры: литература, кино и комикс) — мощный инструмент создания коллективного исторического дискурса, сплачивающего разные возрастные и социальные группы. Хорошо знакомые читателю и зрителю образы, стандартные сюжетные ходы, нагнетающие напряжение и вызывающие ожидаемые реакции, служат незримым каркасом для конкретного мировоззрения. Это известно историкам, это, разумеется, известно и писателям.
Прекрасный инструмент создания подобной коллективной памяти — исторический детектив: детективный сюжет с одной или несколькими загадками увлекает читателя и при этом не требует ни манипуляции реалиями, ни смещения акцентов, ни даже нюансировки, поскольку нарративная схема криминального романа лучше всего работает в мире, где добро и зло четко определены. Неслучайно этот жанр был так популярен в литературе соцреализма: отсюда так называемые милицейские романы. В современной польской патриотической беллетристике эту схему или ее элементы успешно используют такие авторы, как Себастьян Реньца («Из тени», «Невидимый») и Яцек Комуда («Хубаль»), чтобы героизировать польских солдат и партизан или же заклеймить тех, кто в период ПНР сотрудничал со службами госбезопасности.
А любовные романы? Подходят идеально: такой сюжет можно разыграть в каких угодно исторических и идеологических декорациях, он все равно привлечет внимание читателя (к примеру, в романе «Украинский любовник» Станислава Сороковского – того самого автора, чьи рассказы легли в основу сценария фильма Войцеха Смажовского «Волынь»). Научная фантастика и фэнтези? Несомненно — взять хотя бы цикл Томаша Колодзейчака «Последняя Республика», в котором Польша во главе с коронным гетманом становится одним из последних бастионов человеческой цивилизации, атакованной злобными Чужими. А как обстоят дела с литературой ужаса? Здесь ситуация куда сложнее.
Хоррор — страх, да и только?
В последнее время часто говорят о кризисе хоррора в литературе. Несколько лет назад британский критик Стюарт Келли довольно нестандартно подошел к этой теме. Он заявил, что литература ужаса страдает клаустрофобией и тематическим голодом, хотя «постгуманистические» аспекты капитализма — бесчеловечные системы корпораций и банков, страх не выплатить ипотеку за собственный дом, угроза со стороны компьютера, в котором завелся опасный вирус, — могли бы дать ей новую питательную среду, новые темы и образы.
Не значит ли это, что авторы ужастиков обращаются к драматическим страницам истории именно потому, что отчаяно ищут новые темы? Такое объяснение, пожалуй, чересчур примитивно: одно дело — писать хоррор о кредитах и компьютерных вирусах, и совсем другое — о Варшавском восстании или Холокосте. Кроме того, случается, что авторы, изначально интересовавшиеся историей, меняют не столько тему, сколько стиль, обряжая свои размышления в эстетику хоррора.
Существует ли социально-политический запрос на патриотическую литературу ужасов, патриотические детективы, фэнтези или любовные романы? Едва ли. И не только потому, что хоррор — особый жанр, адресованный читателям со специфическим вкусом и крепкими нервами. Маловероятно, чтобы такая литература подействовала на кого-то, кроме любителей игры в страшилки. А прежде всего из-за законов самого жарна, который ради нагнетания атмосферы тревоги использует арсенал более или менее стандартных решений. Между тем реальное историческое зло не нуждается в дополнительном украшательстве, и даже напротив, выглядит тем страшнее, чем более скупыми и аскетическими средствами оно рисуется. Одеть его в костюм хоррора — значит довести до абсурда и гротеска… А что если сыграть на этом конфликте эстетик, воспользоваться ресурсом гротеска специально, чтобы вывернуть наизнанку «официальный» исторический нарратив, оголить примитивные механизмы его создания? Здесь мы, похоже, приближается к сути.
В 2010 году вышел сборник рассказов Лукаша Орбитовского «Начинается» («Nadchodzi»). Книгу открывает рассказ «Попель, сын Армения». Название автоматически вводит произведение в контекст романтической версии польской национальной истории. Главный герой рассказа — Попель, легендарный вождь племени полян, от которого якобы ведет свое начало первая польская королевская династия. Здесь он в то же время является Эром, сыном Армения, — тем персонажем «Государства» Платона, который в историософской поэме Юлиуша Словацкого «Король-дух» воплощается в последующих властителях Польши. Начало истории (что для литературы ужаса кажется необычным) увязано с конкретным историческим моментом: 1939 год, часть Польши уже оккупирована Вермахтом, но до затерянной в глуши деревни доходят пока лишь страшные отголоски войны. Как раз в это время герой-рассказчик — простой деревенский паренек — и находит раненого польского офицера, которого приводит к себе домой, чтобы вылечить. Офицер, обладающий исключительной харизмой, оказывается чудотворцем, способным исцелять одним лишь прикосновением, а кроме того одержимым провидцем, но одновременно и психопатом, страдающим манией величия: он требует называть себя то Попелем, то Болеславом или Владиславом, то всё новыми и новыми королевскими именами: история польских королевских династий превращается в очередные стадии психоза.
Харизма офицера быстро привлекает к нему «свиту» — правда, весьма специфическую: двух насильников, четырех грабителей и убийц, плюс патологическую садистку Ванду, которая становится любовницей офицера… Всю эту подозрительную компанию Попель сбивает в своего рода партизанский отряд, вооружает чем попало и уводит в лес сражаться за Польшу. Дальнейшее напоминает слэшер. Ванда калечит живых немцев и глумится над трупами. «Отряд», не подчиняясь никому, безжалостно реквизирует у местных сельчан еду и имущество, пока, наконец, во время одного из таких набегов дело не доходит до массовой бойни (польских крестьян загнали в амбар и забросали гранатами). В финале «партизаны» убивают посланца от Войска Польского, который принес им приказ сложить оружие.
У историка — даже далекого от героической риторики — наверняка отыщутся к этому рассказу серьезные претензии. Да, в польском партизанском движении действительно были командиры, не подчинявшиеся никакому командованию и совершавшие брутальные реквизиции и преступления против гражданского населения (в том числе и польского) — взять хотя бы спорную фигуру Юзефа Курося по кличке «Огонь». Но массовая резня мирных жителей, устроенная при реквизиции провианта, — явная гипербола, как, впрочем, и убийство присланного командованием связного. Однако Лукашу Орбитовскому не важна историческая правда или правдоподобие. Его интересуют не столько исторические факты, сколько воображение, — тем интереснее его «другая правда»: правда польского коллективного бессознательного и его связей с тем, что мы называем современной «коллективной памятью».
Добрые и злые духи польской литературы
В Польше, как и в других странах бывшего социалистического лагеря, в начале 90-х был запущен процесс социальных преобразований, основанный на принципах плюралистической демократии, которые, в свою очередь, были связаны с открытостью иному и инаковости — различным вариантам идентичности, о которых прежде говорить было нельзя. Однако это открытость зачастую имела довольно искусственный и поверхностный характер, и литература — как убедительно показал критик Пшемыслав Чаплинский, — несет немалую ответственность за их поверхностность. Персонажи, которых Чаплинский иронически называет «добрыми духами», воплощают предложенную польскими писателями на рубеже 80–90-х годов «софт-версию» инаковости. Подобная инаковость нематериальна и неуловима, а потому ее представители не бередят исторических ран и не требуют расплаты с прошлым. Эти добрые духи скорее помогают замести травмы под ковер ностальгии.
Один из таких добрых духов — спокойный и отстраненный немец Ханеман, заглавный герой романа Стефана Хвина, оставшийся в Гданьске после того, как город вошел в состав социалистической Польши и превратился в жалкое подобие прежнего «вольного города». Такова и старая гданьчанка Грета из «Переселения» Павла Хюлле, играющая на рояле Вагнера польскому мальчику. Такова, наконец, прекрасная еврейка Ирма Зайденман в романе Анджея Щипёрского «Начало».
Подобные попытки избежать ловушек травматической памяти — наряду с довольно механической героизацией польского военного и послевоенного вооруженного подполья (особенно «проклятых солдат» ) и деятелей антикоммунистической оппозиции времен ПНР — могут лишь усугубить проблему. Из наглухо забитого подвала польского травматического прошлого, дверь в который захлопнула в том числе и литература 90-х, — во втором десятилетии XXI века полезли чудовища.
Рассказы Лукаша Орбитовского — не единственные примеры «исторической литературы ужасов», или «исторического хоррора». Этот жанр стал весьма популярен в польской драматургии. Помимо пьесы Орбитовского «Огонь» (посвященной тому самому Юзефу Курасю, псевдоним «Огонь»), стоит упомянуть также о «трех фуриях»: Сильвии Хутник, Магде Фертач и Малгожате Сикорской-Мищук, и о пьесе Матеуша Пакулы «Принц Незлом» (в названии отсылка к пьесе Кальдерона «Стойкий принц» — прим. ред.). В пьесе Пакулы мы видим, что сюжет — это своего рода аллегория состояния польской коллективной памяти: польская семья на протяжении многих десятилетий после конца войны прячет в подвале евреев, «забыв» сообщить им о наступлении новых времен.
Зомби-апокалипсис наоборот
Впрочем, евреи-таки выходят из подвала польского коллективного бессознательного, но уже в другом произведении — одном из самых спорных польских романов последних лет, «Ночи живых евреев» Игоря Остаховича. Более того, евреи в этом романе выходят в самом буквальном смысле слова, абсурдно и гротескно: главный герой, обыкновенный варшавянин, живущий в многоквартирном доме, построенном на развалинах гетто, однажды открывает в подвале своего дома таинственный люк, услышав, что там внизу кто-то есть.
Вскоре на пороге его квартиры появляется мертвая еврейская девочка в старомодной, пыльной одежде. Оказывается, что она — одна из множества евреев, застрявших между жизнью и смертью и десятилетиями обитающих в городских подземельях. Девочку привело на поверхность обычное любопытство, и она входит в жизнь живых — главного героя и его девушки — вполне естественно, почти как член семьи.
Вслед за дочерью из люка выходит отец — военный, участник восстания в Варшавском гетто, который беспокоится, что его девочка отправилась одна в неизвестный и потенциально враждебный мир живых. Он появляется в дверях квартиры главного героя вместе с целой кучей мертвых детишек, которым тоже очень хочется вкусить прелестей жизни на земле. Со временем евреев-зомби на улицах Варшавы становится больше, чем живых людей, ситуация начинает напоминать пандемониум, и заключенная в названии книги отсылка к фильму ужасов Джорджа Ромеро «Ночь живых мертвецов» (1968), с которого в массовой культуре начался жанр зомби-апокалипсиса, становится вполне оправданной.
Почему евреи из уничтоженного гетто стали живыми мертвецами? Что не позволяет им спокойно умереть? И главное — что все-таки тянет их наверх, на поверхность, не считая обычного любопытства и потребительских соблазнов современного мира, которые кажутся им столь экзотическими? Один из еврейских зомби прямым текстом называет причину: забвение, вызванное неполным включением трагедии польских евреев в польскую историю. Души (и тела) не упокоятся, пока память о них будет вытесняться из сознания живых. Формальные знаки памяти (мемориальные доски, памятники и лампадки) лишь усугубляют ситуацию — это попытка покрыть травму парадным саваном, под которым нарастает и сгущается ужас. Еще того хуже «историческое убийство»: «Я родился в городе золотоискателей», — иронично начинает свой рассказ главный герой, обращаясь к мифу спрятанных еврейских сокровищ, который бытует в польском обществе со времен войны. Это «убийство» следует понимать и в переносном смысле — как попытку извлечь выгоду из препарированной и лишенной оттенков псевдо-памяти.
Евреи-зомби у Остаховича — уже не добрые духи польской литературы 90-х: они приходят, чтобы пробудить страх, и требуют справедливости. Но это и не типичные убийцы-монстры из классических зомби-триллеров. Напротив, Остахович с самого первого мгновения разбивает шаблон поп-культуры: если в одном из популярнейших вариантов сюжета о зомби-апокалипсисе люди прячутся от кровожадных монстров в супермаркетах, то в этом романе в торговом центре баррикадируются именно евреи. Потенциальные мстители становятся жертвами. Кто нападает на них в новом, постмодернистском гетто? Преследователи — неонацисты-антисемиты, называющие себя «патриотами». Поворот классической схемы жанра на сто восемьдесят градусов ставит нас перед самым главным вопросом: кто здесь на самом деле живой труп? К классическим зомби из триллеров ближе именно «бритоголовые»: агрессивная горстка радикалов превращается в пятитысячную толпу.
Возникает еще один вопрос: не является ли литература ужасов, основанная на исторической памяти, чисто польским феноменом? Имеется ли такой жанр в литературе других стран, хотя бы в Центральной и Восточной Европе — на территории, с которой связаны бесчисленные исторические драмы, противоречивые исторические свидетельства и незавершенные национальные проекты?
Да, имеется. Подобные произведения мы находим в украинской литературе. Например, роман «Хлеб с хрящами» («Хліб із хрящами») Михайло Бриниха в классической традиции зомби-триллера повествует об одной из самых страшных страниц украинской истории — Голодоморе 1932–1933 годов. Романы Бриниха и Остаховича были опубликованы практически один за другим: первый в конце 2011-го, второй — в 2012 году, однако вряд ли здесь стоит искать непосредственное влияние.
В романе Бриниха нет иных, таких, как евреи у Остаховича. Все — и жертвы, и носители памяти (а также — беспамятства) о них, — «свои», украинцы. Забвение — следствие не столько отторжения, сколько обыкновенного страха перед памятью. Об этом говорит одна из героинь, старая крестьянка:
«Просто люди хотят верить в лучшее, у них короткая память — она лучший советник и помощник, без этого никто бы не выдержал».
Беспамятство всегда было выбором индивидуальной и социальной безопасности, но последствия его всегда одинаковы: замалчивание травмы порождает чудовищ. Начинают появляться живые мертвецы, которых старики «когда-то уже видели».
Исторически ориентированная литература ужасов диагностирует состояние коллективной памяти и выявляет предпочтительные сюжеты в нашей части света. Есть ли перспективы у такой литературы? Похоже, что да, особенно с учетом дискуссий об исторической памяти в нашем регионе Европы.
Автор: Остап Сливинский